“Петкана”: новейшее житие

Андрей РОМАНОВ

Можно ли проникнуть в душевный мир святого? Как воссоздать его изнутри? Эти вопросы возникают у нас, когда мы берем в руки нашумевший роман сербской писательницы Лиляны Хабьянович-Джурович “Петкана“, посвященный одной из самых почитаемых святых на Балканах – св. Параскеве-Петке.

Ведь в большинстве случаев писатель принадлежит к грешному большинству человечества. Для того, чтобы понять изнутри святого, нужно самому быть святым, – но писатели редко бывают святыми, а святые – писателями. Далее, жизнь святых, за исключением разве что мучеников, чаще всего свободна от внешнего драматизма, в ней нет страстей, бурь, терзаний – всего, что так ценится искусством. Такова и жизнь св. Параскевы. Ровная, тихая, посвященная одной цели… взгляду художника не за что зацепиться. Смущенно следовало бы ему потупиться над ее житием… История святого – это история его души. Но как написать историю души? Кроме всего прочего, это еще и сложнейшая художественная задача. Помимо того, что писателю-грешнику нужно будет перевоплотиться в своего героя-святого, ему придется вести читателя сквозь сюжет, состоящий в основном из постов, молитв, искушений, снова постов, молитв… Какой таинственный прием искусства преобразит нам эту сухую и невесомую материю в нечто художественное, нечто волнующее?

Для автора “Петканы” таким приемом является хоровая, полифоническая структура, избранная им для своего романа. Повествование начинается с рассказа матери и продолжается показаниями еще 15-20 рассказчиков, связанных прямо или косвенно – иногда довольно неожиданным образом – со святою, причем последней рассказчицей выступает беженка времен гражданской войны в бывшей Югославии. Помимо земных людей, в этом хоре свидетелей мы находим также и ангела, демона, который искушает героиню, св. Марию Египетскую и даже Пресвятую Богородицу. Все они словно являются на сцену, чтобы дать показания, и отходят в сторону, освобождая место для других.

Этот оригинальный метод повествования способен и вправду динамизировать, освежить простенький житийный нарратив. Сама оригинальность идеи, полифония как способ подачи материала заслуживают похвалы. Дерзким приемом является и введение трансцендентных, сверхъестественных рассказчиков, смешение их с земными людьми. Мы видим героя не только с земли, как привыкли, но и с неба и из преисподней, – так можно добиться объемного, почти библейского видения, если только автор сумел воспользоваться преимуществами своего метода. Сумел ли?

Думаю, не совсем. Во-первых, для меня спорно само включение святой в качестве рассказчицы наряду с другими свидетелями. Другие рассказывают о ней и она сама рассказывает о себе: получается смешение уровней, наложение зрительных углов. Одновременное “выслушивание” святой и рассказчиков о ее жизни вызывает невольные ассоциации с судом, на который вызваны и подсудимый и свидетели.

Но главная проблема не в этом. Для того, чтобы быть на высоте собственного метода, автору следовало бы обладать способностью перевоплощаться в самых разнообразных людей. Но именно на это ему не хватает сил. Все герои говорят одним голосом – голосом автора. А ведь по-настоящему не только образ мышления, но и сам язык каждого из них должен был бы отличаться от всех остальных. Каждый монолог каждого героя следовало выдержать в своем специфическом стиле. Вместо этого мы видим только автора, меняющего маски, пытающегося играть роль то матери Петканы, то араба-кочевника, то Богородицы…

Несмотря на наличие многих повествователей, рассказ тянется монотонно, без живой искры. Да, повторяю, художественная задача при сюжетах такого рода очень трудна. И возвышенность темы сковывает художника, и его собственное благоговение перед своим святым персонажем. В литературных опытах такого рода иногда трудно освободиться от тенденции к житийной стилизованности, от умилительности и даже слащавости. Автор “Петканы” почти и не пытается сделать это. Мы видим все элементы житийного стиля: благочестивые родители, остававшиеся долго бездетными, чудесное рождение героини (подчеркнуто автором, хотя из текста не становится ясным, в чем же именно чудо). Благочестивая девица отказывается от всего, что волнует ее ровесниц, оставляет свой дом и уходит в Константинополь, где проводит время в молитвах по храмам и монастырям. Уже тогда народ начинает почитать ее. Один несколько слащавый фрагмент рассказывает нам от имени неназванного пастуха из окрестностей города о ее уединенных молитвах и созерцаниях в поле, – и пастухи, мол, спорили о том, “лесная ли она фея, или морская”. Впрочем, чрезмерная идилличность повествования ощущается автором и он вызывает свидетелей с более неожиданной точкой зрения: некоего молодого константинопольского аристократа, который влюбляется в героиню, и пресыщенную сластолюбивую императрицу Феофану, – та раздражена присутствием благочестивой девушки и обзывает ее “змеей” (с. 55 [здесь и далее ссылки на болгарское издание – пер.]).

Следует путешествие в Святую Землю и уход в пустыню. Довольно неубедительно выглядит араб-проводник каравана пилигримов, снова безымянный, о котором мы не узнаем почти ничего кроме  его неожиданной способности читать чужие мысли (с. 73). При помощи этой способности, оставшейся, впрочем, совершенно загадочной для читателя, он проникает в мысли Петканы, чтобы поразиться и сказать нам, что она совсем не такая, как другие. На этом его миссия заканчивается и он возвращается в небытие (с. 75).

Жизнь подвижника в пустыне – важнейшая часть как его жития, так и художественного произведения, вырастающего из него. Именно здесь совершается преображение земного человека в святого, это ядро рассказа. Автор понимает это и вкладывает много сил, чтобы показать динамику внутренней жизни своей героини. Идилличность и схематизм “ранней” Петканы оставлены, сейчас уже она показана как реальное человеческое существо. Жестокие искушения переданы сравнительно живо, мы ощущаем боль героини. Неплохо, к примеру, написана сцена, в которой подвижница, омраченная болезненной, внушенной демоном жадностью к еде, бросается как зверь и рвет зубами хлеб, который приносят ей добрые люди (с. 88). Другие искушения тоже описаны убедительно. С другой стороны, в самом избранном автором распределении искушений по предварительно начертанной схеме – от самого грубого (чревоугодия) до самого тонкого (гордыни), в стройной последовательности, разделенной интервалами, причем уже описанное один раз искушение более не повторяется – есть что-то школьное, катехизическое. Автор словно стремился следовать совсем буквально “Лествице” или другим богословско-аскетическим сочинениям. Но от этого текст становится не столько духовно автентичным, сколько схематическим и назидательным. В любой момент мы знаем предварительно, чем закончится борьба (правда, это и неизбежно в какой-то степени, раз речь идет о житии святого).

Вспоминаются классические образцы. “Искушение святого Антония” – блестящий пример художественного рассмотрения темы. Да, Флобер наверняка не руководствовался “Добротолюбием”; не имел желания понравиться благочестивой католической или православной аудитории; его произведение кишит издевательствами над верой и богохульствами; читатель теряется среди чудовищных образов и гротесков как в лесу. И все же именно в этих гротескных видениях, сатанинских фокусах и безумствах мы ощущаем – и с какою непосредственностью и силой! – страшную волю Искусителя, его жестокую мощь. Будучи на первый взгляд весьма далеким от всякого богословия, художник внушает нам с удивительной художественной силой именно богословскую истину.

Но вернемся к “Петкане”. К слабым сторонам книги следует причислить недостаток жизненности, исторической достоверности. Почти нет деталей эпохи, обстановки, быта. Из весьма условного Константинополя мы переносимся в еще более абстрактную пустыню. Автор так и не успевает убедить нас в их реальности. Порою у нас появляется ощущение, что герои витают где-то вне реального пространства и времени; с таким же успехом они могли бы жить и во втором, и в восемнадцатом веке. Диалогов мало, не хватает конкретных эпизодов, живых встреч, сцен. В большинстве случаев они пересказаны. Потому ли, что автор хотел следовать житийному образцу? Но ведь это роман, а не житие. Для художественного произведения такой способ повествования слишком жидок.

Неприятное впечатление производят фактические ошибки и анахронизмы. Возьмем, к примеру, даты, указываемые героями. “Весной девятьсот шестьдесят третьего лета Господня…”, – говорит Петкана (с. 31). “Тысяча первый [год] запомнился как год блистательных побед…”, – мальчик из Епивата. Также и патриарх Евфимий: “Это было далекое тысяча двести тридцать восьмое лето Господне…” (с. 146). Что ж, неужели автору не известно, что люди на православном Востоке считали годы от сотворения мира, а вовсе не от Рождества Христова? Он мнит, что, пользуясь выражением “лето Господне”, он уподобляется средновековой манере речи, – а на самом деле только навязывает своим героям латинское “anno Domini”.

Во многих местах мы встречаем: “византийцы”, “наше византийское царство”. Даже императрица Феофана хвастается, что она-де была “супругой трех и матерью двух византийских царей” (с. 54). Но обитатели Империи никогда не называли себя так! Себя они именовали ромеями (римлянами), а свою державу – Римом.

По роману главный храм Константинополя наречен “в честь нашей святой – Софии” (с. 30). На самом деле храм посвящен мистической Софии – Божьей Премудрости, Христу, а не св. мученице Софии, а его храмовым праздником было Рождество Христово.

Среди святынь города указывается “убрус Вероники” (с. 30). Легенда о Веронике известна на Западе. Восточное предание связывает убрус (Нерукотворный образ) не с Вероникой, а с едесским царем Авгарем.

С собой в пустыню Петкана берет кусок хлеба, мех с водой “и Библию”. В Средние века Библия никогда не переписывалась в качестве одной целой книги, – так стали делать только в Новое время.

Из рассказа патриарха Евфимия у читателя складывается впечатление, что святитель не написал ничего кроме жития св. Параскевы, или, по крайней мере, что оно является важнейшим творением его жизни (с. 149). В действительности патриарх Евфимий написал и много других житий и похвал, он один из самых плодовитых писателей средновековой Болгарии. Какое из них было для него важнейшим, судить не нам. Неправда и то, что он был первым агиографом св. Параскевы. Первое ее житие написано по поручению константинопольского патриарха Николая Музаллона еще в ХІІ веке.

Небрежности есть и в языке. Пастухи из окрестностей Константинополя считают героиню “феей“ (т.е. существом из англо-шотландского фольклора…). В монологе Петканы мелькают некие “религиозные философы“ – понятие, чуждое средневековому человеку, ведь философов-атеистов не было тогда. Вообще, сколько бы ни переодевался автор, мышление и жаргон современности проглядывают сквозь византийские одежды.

Поражает элементарность этих ошибок. (Быть может, знатоки эпохи отыщут и другие – я ограничился только теми, которые режут глаз). С сожалением приходится сделать вывод, что автор просто и пальцем не пошевелил для того, чтобы ознакомиться серьезно с эпохой, которую описывает. Ограничился только житием святой… Эта вереница небрежностей, рассыпанных по книге, озадачивает, огорчает. Может ли писатель обращаться так небрежно с материалом? Прежде чем написать “Саламбо”, Флобер проштудировал целую библиотеку. Бывало, что ради какой-нибудь одной малой детали, упомянутой мимоходом, он писал запросы и вел многонедельную корреспонденцию. Ту же требовательность находим и у других великих художников. К сожалению, г-жа Хабьянович-Джурович не последовала их примеру.

И так, какую оценку дадим “Петкане”? За свой роман автор награжден орденом Синода Сербской Православной Церкви. И действительно, у нас складывается впечатление, что он старается писать так, чтобы понравиться и угодить читателям в рясах. Я просто вижу, как какое-нибудь духовное лицо кивает и поглаживает довольно бороду, когда героиня романа заявляет чинно и благонравно, словно на экзамене в Богословском факультете: “Я жила в соответствии с советами св. Иоанна Златоуста и другими святоотеческими напутствиями о достижении духовного подвижничества” (с. 86). Многие места в книге словно буквально заимствованы из катехизисов, православных брошюр и пособий по богословию. Таков ли метод написания “православного романа”? Эстетический канон зарождающейся православной прозы? Если так, боюсь, что она не сумеет выйти за пределы малого мирка церковных магазинов и монастырских лавок. Трудно ей будет поразить мир…

About andrey